Рекомендую ого швейцарцам, французам и другим народам. Не каждому ведь дано вкусить поцелуй от красивой еврейской девушки в румынской лавчонке.

Никого не удивит, если я скажу, что мы были очень измучены и не могли поэтому петь по-настоящему, с тем совершенством, с каким поют в певческих ферейнах. Лежа на липком кафельном полу, мы невнятно бормотали незабвенные и незабытые слова старого немецкого гимна. Ну, а потом мне – как раз мне! – запретили петь; однажды наш обер-предводитель – он же командир части – разыскал меня в картофельном погребе и, наорав за то, что у меня не оказалось свидетельства о крещении, неожиданно – так ли уж это было необоснованно, до сегодняшнего дня не знаю, дело темное – обозвал меня «жидом пархатым», а сие ругательство я всегда воспринимаю как своеобразный обряд не то крещения, не то обрезания. С тех пор мне не разрешалось петь немецкий гимн, и вместо этого я пел «Лорелею».

Никого не удивит также, если я скажу, что мы почти не разговаривали больше с Ангелом, тем паче о Гильдегард. Чаще всего мы уже около половины десятого утра были так измучены, что с трудом справлялись с нашими многообразными обязанностями – нас шатало и тошнило от усталости и отвращения. Объяснялись мы только знаками. Благодаря рвотам, головным болям и крайней усталости, мы могли не опасаться, что наши тяготы обратятся в льготы. Когда Ангел – отчасти виновато, отчасти упрямо – пожимал плечами, я знал, что он хочет сесть на груду картофельных мешков, чтобы помолиться. («Я обещал маме», – говорил он извиняющимся тоном.)

Разумеется, и в этом нашем казарменном сообществе существовала «чуткость во внеслужебное время» и даже вариант оной – «чуткость в служебное время»; представлял и проводил ее в жизнь некий молодой предводитель, лютеранин с благородной внешностью, бывший студент богословского факультета, который иногда подходил к нам, чтобы «вступить в беседу».



20 из 61